Необычайные приключения на волжском пароходе - Страница 5


К оглавлению

5

Она приостановилась, посмотрела на профессора длинным взором. Казалось - ничуть не удивилась встрече.

Подхватила удобнее картонку:

- Вы упорно не хотели меня узнавать, когда стояли там, на палубе, - это понятно... Но не подойти к дочери, она слегка задышала...

- Нина, снова с упреков?

- Какой-то черный человек-и у того нашлось великодушие, взял на руки несчастную девчонку...

- Я не узнал, Нина, даю честное слово, ни тебя, ни Лялю... Не виделись два года. Ты так переменилась... Не к плохому... Ты откуда сейчас?

- Из Иваново-Вознесенска, где служу. Я в отпускх - Театр?

- Да.

- Позволь - донесу твои вещи. Как ты устроилась?

- Никак, - на палубе.

- Нина, возьми же мою каюту.

- Ты один? (Это - с искоркой радости.)

- Нет, со мной Шура... В том-то и дело.

- Спасибо. Мы предпочитаем устроиться на палубе.

Она прошла на пароход. Родионов, раздумчиво глядя под ноги, - вслед за ней. На пристань возвращались пассажиры, бегавшие глядеть, как вытаскивают американцев из-под ящиков с таранью. Капитан, все еще взъерошенный, сердито махал помощнику(на освещенном мостике):

- Павел Иванович, давайте же гудок...

В стороне Гусев говорил Парфенову: - Ящики с воблой сами не летают по воздуху.

- Не летают, - соглашался Парфенов.

- Ящики были сброшены.

- Так.

- Вопрос - кем и зачем?

- Не понимаю. - Широкое лицо Парфенова выражало простодушное удивление. Гусев - ему на ухо: - Преступник едет на пароходе.

- Брось.

- Здесь подготовляется крупное преступление. Их целая шайка.

- Гады ползучие! - Парфенов рассердился, весь стал медный. - Да когда же они нас в покое оставят, проклятые?!

Хрипло, ревущим басом загудел пароход. По сходням мчался запоздалый пассажир. Ему кричали с парохода: "Штаны потеряешь!" Седьмой час утра. В четвертом классе среди наваленных друг на друга сельскохозяйственных машин, ящиков с персидским экспортом, цементных бочек, связок лаптей спят женщины, дети, старые мужики, - узлы, сундучки, пилы, топоры: это сезонные рабочие и хлебные мешочники. Под полом трясутся дизеля. Из люка несет селедочным рассолом.

Хмурый буфетчик уже открыл дверь в буфетную, где на винных полках бутылки лимонада и бутафория, надпись - "папирос нет", и на отечном лице буфетчика (грязная блуза, беременный живот, в волосах - перхоть, в карманчике - чернильный карандаш), - на лице его чудится надпись: "и, вообще, ничего нет и не будет, господа-товарищи"... Он отпускает чай.

Официант, тоже низенький, неопределимого возраста, касимовский татарин, с подносами в руках, ловко перешагивает через ноги, головы, детские грязные ручки с разжатыми во сне кулачками, - уносится наверх.

В двери третьего класса видны сквозные койки в два этажа, - рваные пятки спящих студентов, дамочки - ны свыше надобности оголенные ножки, взлохмаченные седые волосы уездного агронома, бледное лицо ленинградской студентки, тщетно разыскивающей пенсне под подушкой. Двое военных - в широчайших галифе и босиком - едва продрали глаза и уже закусывают.

Кричит грудной и от детонации пронзительно заливается где-то за койками другой ребенок. К умывальнику стоит очередь.

Профессор Родионов проснулся чуть свет от неопределенного чувства, будто накануне сделал какую-то гадость. За двенадцать лет революции он отвык от самоанализа - от занятия праздного, в некоторых случаях и антигосударственного. Два года тому назад он без намека на анализ разошелся с Ниной Николаевной. Жизнь с Шурочкой была сплошным накоплением фактов; он не пытался даже внести в них хотя бы какую-нибудь классификацию.

И вот на утренней заре проснулся он от неприятного сердцебиения. Сквозь жалюзи тянуло речной прохладой.

За матовым стеклом двери горела в коридоре лампочка, слабый свет ложился на Шурочкино молодое лицо с открытым ртом.

Профессор глядел на нее, приподнявшись на локте, и еще определеннее почувствовал, что погряз в чем-то неподходящем. "Лицо очевидной дуры", подумал (точно формула выскочила), и с застоявшейся силой в нем раскопошился самоанализ.

Он торопливо оделся и вышел на палубу, мокрую от росы. Разливалась оранжевая заря. На берегах - еще сумрак. Звезды маленькие. Тоска. Профессор чувствовал несчастье и заброшенность. Сел и самогрызся.

"Где-то здесь, рядом, отрезанные от него, самая близкая на свете душа Нина Николаевна - и Зиночка... Бедные, гордые, независимые, невинные... А этот? Я-то? Обмусоленный Шурочкой... Пропахший "букетом моей бабушки"... Интенсивный петух! Бррр! Бррр!" - Брр, брр, - довольно громко повторил профессор.

Солнце поднялось над Заволжьем; на заливных лугах легли сизые полосы.

- Бррр... Бесстыдник, интенсивный петух! Бррр...

За спиной его голая Шурочкина рука отодвинула жалюзи; заспанное лицо ее сощурилось от света. Зевнула:

- Чего ты бормочешь, Валька? (Он не повернулся, не ответил, только страшно расширил глаза.) - Она высунула из окна всю руку, дернула профессора за плечо.Чего спозаранку встал? Идем досыпать. - Потянула его за щеку. - Ну, поцелуй меня, Валя...

Он вскочил. Встал у борта, - коротко, как топором: - Нет!

- Живот, что ли, болит?

- Нет. Знай: я еще до рассвета убежал. С меня хватит...

- Чего! - Она удивилась. Но аппарат для думанья был у нее несовершенный. Зевнула. - А ну тебя... Неврастеник...

Шурочка вытянула нижнюю губку. Закрыла жалюзи. К профессору подходил Хопкинсон, - выспавшийся, элегантный, в белоснежном воротничке. Высоко поднимая ноги в огромных башмаках, благосклонный ко всем проявлениям природы, - протянул Родионову обе руки:

- Прекрасное утро. Я в восторге. А вы - как спали, профессор?

5